(Написано рукой Гуго Баскервиля для сыновей Роджера и Джона, и приказываю им держать все сие в тайне от сестры их, Элизабет).
Конан Дойл, «Собака Баскервилей». |
PLUSQUAMPERFECTUM
ДАВНО ПРОШЕДШЕЕ
Seniores prioris.
Старшим – преимущество.
Прадедушки и прабабушки. Дедушки и бабушки.
Родители, тёти и дяди. Война. Студия «Союзмультфильм».
Наш дом и наши соседи. Моё рождение и моя жизнь
до 1954 года. Смерть мамы Жени
Если рассказывать о нашей семье, то надо начинать, конечно, с нашего деда и прадеда Льва Григорьевича Жданова, потому что все равно до него мы ни о ком из нашей родни практически не знаем. Кроме того, мы почти все носим фамилию, которую он взял как псевдоним, а потом уже сделал своей и нашей фамилией. Когда это произошло, точно не скажу, но отец говорил, что дед некоторое время издавал книги под именем Л.Г.Гельмана-Жданова, а потом постепенно его настоящая фамилия перестала упоминаться, и урожденный Леон Герман Гельман, сын еврея, служившего в театре суфлером, а может быть, и актером, превратился в известного русского писателя Льва Григорьевича Жданова.
Лев Григорьевич в юности
Насколько я знаю, его семья вообще была театральной. В природе существовала не то дедова бабка, не то дедова тетка, бывшая то ли актрисой, то ли балериной, которая дожила до 90 с лишним лет. Сам дед дожил тоже до весьма преклонного возраста, причем по разным сведениям, указанным в картотеке Российской государственной библиотеки, ему могло быть на момент смерти от 88 до 96 лет. Медицинское свидетельство говорит о возрасте 88 лет, и по-видимому, на этом надо и остановиться. Как бы там ни было, а все одно дед молодец. Во всяком случае, хоть с этой стороны в нас должна течь здоровая кровь.
Кстати, я помню, как пришло известие о его смерти. Мне было тогда четыре года, и я жила с дедом Мишей и мамой Женей (так я называла дедушку и бабушку со стороны матери) в Сокольниках. Мать с очередным мужем уехала жить в Алма-Ату, а отец, который практически с нами не жил никогда, перебрался к своей старшей сестре Татьяне Львовне, в честь которой меня и назвали. Мы с мамой Женей стояли на остановке и ждали трамвая, когда к нам подошла наша почтальонша тетя Вера, которую я помнила, можно сказать, с рождения, и спросила, как ей найти Льва Львовича Жданова, потому как вот у нее для него телеграмма, где говорится о смерти его отца. При имени ненавистного зятя, которого она до известной степени справедливо считала гнусным соблазнителем своей юной дочери, мама Женя сразу напряглась, но затем, поняв, что дело нешуточное, сказала тете Вере, чтобы она зря времени не теряла: Жданов здесь сейчас не живет и передавать телеграмму некому. Не помню, взялась ли она сообщить ему об этой телеграмме, и как отец узнал о смерти деда, тоже не помню, Тем не менее, у меня сохранилось очень смутное воспоминание о том, как я видела дедушку. Помню летний день, аллею в парке, белую садовую скамейку. Я стою на этой скамейке, папа сидит рядом и говорит мне, что вот сейчас мы с ним пойдем к дедушке, причем он явно меня уговаривает. Потом он берет меня на руки и несет по аллее, вносит в какую-то узкую и темноватую комнату. Навстречу нам, из глубины этой комнаты, на нас идет дед – маленький старик с большой белой бородой. От страха я заливаюсь мерзким ревом, и отец поспешно выносит меня из комнаты.
Все. Больше ничего не помню.
Вообще-то есть один-два документа, опираясь на которые можно представить себе общую хронологию жизни деда и хоть чуть-чуть ощутить ту атмосферу, в которой он существовал. Во-первых, у меня есть краткая автобиография деда, которую мне передал человек по имени Дмитрий Храбровицкий (насколько я знаю, это наш киносценарист и литературовед, но я могу ошибиться), а во-вторых, у меня есть ужасно любопытное письмо, написанное деду его отцом, которое брат Лева разобрал и напечатал на машинке, за что ему большое спасибо. Это, я вам скажу, документ! Вот это письмо.
Умань, 10. Х. 1896 года
«Гора родила мышь!»
Читал, перечитывал и снова читал твоё последнее письмо. Откладывал и на другой, и на третий день то же самое. Прочитав его первый раз, я от злости и негодования почувствовал, что на меня нашёл столбняк – я отупел, но размышлял спустя немного и спрашивал себя: говорит ли во мне злоба за высказанную правду или всё это подтасовка явлений в моей несчастной жизни. Винить ли я должен себя окончательно и признать себя бесчеловечным извергом, какого не знало человечество, и тем оправдать тебя, что я создал такого же по образу и подобию своему, или же допустить, что в тебя перелился естественным путём дух матери, а не мой. Подумав ещё и ещё, я своим умишком, вынесенным из кабаков и вертепов разврата, порешил, что и ты не виноват, но что дух твой и все проявления твои наследственный продукт от матери. Но ввиду того, что ты сам желаешь и даже внушаешь это желание всему окружающему тебя миру считать себя нечто вроде Спинозы или Канта, я, хотя с ними не сравнивал, но считал себя способным критически правдиво относиться к самому себе, сознавать как свои достоинства, так и свои недостатки, на поверке же выходит, что ты непогрешим от начала сознания самого себя и по сию пору, но кроме того ты представляешь собою олицетворённую добродетель. И с того момента, когда я пристально всмотрелся в деяния и в душу твою, я ужаснулся, но всегда раньше винил себя, но когда ты уже мужем стал, не юношей, я начал страшиться за тебя и ждал плохих результатов в твоих отношениях к себе. Теперь я вкратце тебе представлю как в зеркале твою прошлую, начиная от 8-летнего возраста, жизнь и до сих пор, равно как и то, что я по долгу обязан был и сделал для тебя. Ставя себя в положение полуграмотного простого еврейчика, оставшегося 18-летним без отца и матери, без капитала, без достаточных знаний и без профессии. Я не поступаю в пшеничную контору, не делаюсь гешефтмахером, женюсь на бедной танцовщице- еврейке, сам становлюсь суфлёром, она делается актрисой, затем переворот в семейной жизни, и я остаюсь с тремя. Раньше, после твоего рождения, моя жена-актриса любит больше сцену, аплодисменты, чем своих детей, она их оставляет на меня, я их нянчу, кормлю. Далее каждому из них я сам учитель, учу их грамоте первоначальной. Но бедняк я, нищий, на большее не способен. В 8 лет я со слезами умоляю в Каменец-Подольске учителей, чтобы против правил приняли моего сына. Я лелею надежду, что мой сын будет учиться, кончит курс и будет нам опорой. Настигает новое бедствие в семействе, я остаюсь с одним сыном в Хотине, других забрали и онесчастливили. Я своего сдаю в училище, сам служу даром, только взятками поневоле приходилось жить, потому что служба такая в полиции и ещё того времени. Я нанимаю сыну квартирку в семье, он бьёт там всех детей, скандалит, и я чуть ли не каждый день должен искать ему квартиру. Далее, еду в Одессу, сдаю его снова в гимназию, оттуда в Херсонскую, здесь два раза со слезами я выпрашиваю оставить его, не исключать, обещая, что он исправится. Я уезжаю. Сын постарался быть исключённым и приезжает ко мне в Николаев, обещает приготовиться и поступить в Николаеве, но обманывает меня, не готовится, не идёт на экзамен и говорит мне, что держал и обрезался. Тут же он находит любовь, заводит роман, жаждет сделаться актёром и мнит, что он писатель. Вижу, дело плохо. Я делаюсь извергом. Зная, что знаниями 4-го класса можно уже жить уроками, ибо брат мой со 2-го кл. уже давал уроки и кормил мать. Виню себя в том, что однажды сказал ему: вот у меня столько-то денег – на тебе половину, или ты уезжай в Одессу, я останусь здесь, или я уеду в Одессу. Это делалось для того, чтобы дать первый толчок к самостоятельной жизни. Правда, я сознавал, что я бессилен кормить 16-летнего юношу, тем более, что сам с трудом жил, но пятаков к ногам не бросал, а давал, что мог, сберегая остальное на чёрный день. Я всегда гнул спину над тяжёлой работой переписчика. Шулерством никогда не занимался, бывал при играх, и часто, но сам не играл. Если играл, то в очень редких исключительных случаях. Если при безделии бывал в местах, где собирались актёры, то потому, что был одинок, жизнь была разбита, а затем была цель найти кровлю при театре. Тебе это было непонятно. Несчастный случай был, его помнит Володя. Ты, будучи в Хотине 9 лет на фортунке проигрывался до того, что я тайком просил в случае проигрыша твоего, чтобы сняли с тебя пальто, и только этим тебя отучили от игры. Я хотя и водил тебя с собою для твоего развития в лото, но всегда тебе внушал, что играть не должно, и водил-то тебя для того, чтобы ты видел всю эту гадость, и быть может потому-то и не играешь. Пить и курить не позволял и оберегал, потому что был всегда со мною. В Одессе ты уже служил на сцене, потому что ещё маленьким был приучен к сцене. Суфлировать я тебя научил и дал первую возможность в Херсоне и Богоявленске приучиться к суфлёрству. Роли я показал тебе, как писать, и приучил к усидчивому труду, держа с тобою будто бы пари, кто больше и кто скорее напишет. В конце концов что ты из себя сделал, как не суфлёра. Писательство ещё когда даст тебе плоды, а суфлёрством ты жил более десяти лет. Начал ли ты по собственному почину кому-нибудь помогать, пока я в 92 году стал тебе писать, когда служил у Парадиза, что пора тебе придти на помощь братьям. Но до этого тебе никогда в голову не пришло, что по долгу и по человечеству должен был сделать. Ты в 32 года не женат и был жестоко лишён женской ласки?! Опять-таки я тебя не виню, но правду тебе сказать я должен. Кто-то сказал: «должен же человек куда-нибудь пойти» или «нужно же, чтобы человеку было куда пойти», не помню хорошенько, но помню, что это изречение у Достоевского. Вот ты не пьёшь, не куришь, не играешь, пишешь рифмы не из призвания к ним, а к Беатриче, отысканной в 15 лет, затем сцена, которая давала очень большой простор в этом отношении, в особенности после разочарований в своих надеждах на свою Беатриче. Тут начинается целый ряд и бесконечный лабиринт любовных связей во всех городах почти, где ты бывал. Но решительного шага ты почему не делал. То кто же этому виноват? Я ли, что всё это знал и, глупец, никогда не позволял себе даже намёка сделать, что я всё это знаю, или ты, что устраивал для себя всё это и мнил, что что это такая тайна, что её никто в мире не знает. Но дело не в том, что знал бы кто или нет, а в том, что так наивно уверять, что ты был лишён даже женской ласки из-за нас. Когда же это раньше 92 года ты стал заботиться о нас? Что же касается того, что тебе, как ты говоришь, очень трудно доставались эти средства, которые ты уделял нам, на это, во-первых, можно только сказать, что не следовало делать таких неимоверных жертв. Мне, по крайней мере, чувствовалось бы легче, не получая ничего, чем получать за цену упрёков. Хотя, насколько мне помнится, что, начиная со службы у Парадиза, потом Кушнарёвым и Новиковым в Москве заканчивая, как сам ты мне писал и мне помимо тебя было известно, - тебе вовсе не так трудно было делать эти пожертвования в пользу нас, если верить словам Егора, который был свидетелем в Москве тому, что расходы твои в Москве на одни конфекты, игрушки и т.п. мелочи можно было содержать безбедно 10 несчастных голодных людей. Он возмущён был до мозга костей, видя себя в семье, где за него платили за стол и квартиру 25 р., тогда как он, если бы за свой труд получал на руки эти деньги, жил бы себе отдельно, мог бы ещё иметь сбережение от этих денег. Но он говорит, что ты явно и на каждом шагу проявлял себя так, чтобы он чувствовал, что благодетельствуем тобою. Кроме того, он говорил, что его возмущало и то, что в каждую данную удобную минуту в его присутствии всегда то и дело говорил о том, что содерживаешь всю семью, высчитывая каждого отдельно, и приехав из Белой Церкви в Москву, он тотчас мне всё это сообщил. Я же, хотя и было мне неприятно, всегда говорил, что имеешь на это право, раз ты это на самом деле делаешь, но он никогда и до сих пор не согласен с этим. Что же я должен сказать, если этот недалёкий Егорушка так говорит и думает об этом. Но я никогда и намёком не дал тебе об этом чувствовать. Ты же за свои благодеяния взял себе такие права, какие ни один отец не позволил себе по отношению к детям, какие ты по отношению к братьям и даже отцу, которого вздумал пересоздавать на склоне дней его. Какие это такие прихоти, не подобающие старику моих лет? Что видя ту натяжку, с какою приходится видеться тебе, чтобы уделять мне на существование моё в Москве, я приискал себе квартиру, которая бы меньше стоила и я мог бы иметь больше удобств, - или что я всё время, постоянно сидя за работой, за которую ты платил по 20-30 к. за лист, а я, считая только по 10-ти, вырабатывал почти твой расход на меня. Наконец дело с часами: я считаю, что сразу вернул тебе руб. 30 по крайней мере. Часы стоят в меньшей мере 100 р., а на охотника и больше. Затем не терял и не теряю надежды, что всё-таки найду дело и сумею ещё расплатиться с тобою. Эта мысль меня никогда не оставляла и не оставляет. Если ты во время праздников и масленицы бывая у меня, застал чужих гостей и я, пожалуй, выпивал с ними 2-3 рюмки водки, которые не только не вредили, а полезны были для поддержки сил и пищеварения, в особенности, при той пище, которой я питался, то ещё из этого не следует, что моё поведение так позорно было, что я должен стыдиться. Стыдно должно быть тебе, если б ты мог и желал оглянуться и посмотреть на себя. Я не был способен что лучшее из себя создать, но ты мог и ничего не сделал. В конце концов упрекаешь, что я в Москве не заработал 20 коп. Но ведь я хотел брать у Рассохина и других работу, но ты говорил, что платят там дёшево, и давал мне свою работу, которую я всегда работал к спеху, что 20 раз больше утомляло меня, больного, но я ни слова тебе не говорил, а напротив ты претендовал, что не успеваю, забывая, что мне уже 58 лет, что я не могу уже так шибко работать, как бывало. Неужели уже таки ты на самом деле мечтаешь, что я без тебя, т.е. без твоей помощи не проживу. Зазнался ты слишком. Отныне прошу тебя все средства свои сохранять для своих детей, а я уж проживу как-нибудь, если не на свой трудовой грош, то общество позаботится. Тебе спасибо за всё! Материальных вожделений от тебя никогда не искал, а напротив было время, когда я и стыдился, и страшился этого и отказывался. Я всегда искал в тебе того, что у тебя для меня нет, как ты говоришь, а этого нет, то нечего мне и доискиваться, всё для меня погибло. Ничего мне от тебя не нужно. Чем я лучше старика Моор? Кажется, что я не лучше его. Франца сетования и недовольство отцом были другие, а твои другие. Старик Моор всё-таки остался отцом своему Францу, а последний остался тем же безобразным нравственным калекою. Прошу тебя больше не страдать и не устраивать себе мук. Хотелось бы, чтобы ты жил только для себя, и если будет желание и возможность чем-либо кому быть полезным, делать это только тогда, когда оно будет потребностью твоего собственного чувства и оно будет доставлять тебе удовольствие. Только при таких условиях твои жертвы будут достигать цели. Я так по крайней мере смотрю на дело добродетели. Если бы ты так поступал, то ты не видел бы героизма в твоих ничтожных деяниях по отношению к нам. Какую, собственно говоря, пользу ты кому-нибудь принёс, исключая подачки как нищему каждому. Не Егору ли, с которым повозившись короткое время и то как? – ты дошёл до того, что порвал уже всякие сношения с ним и ждёшь, что он опять придёт просить тебя хлеба. Но ведь он бы не пришёл, если бы я не навязал его тебе. Когда пришлось немного выстрадать из-за него, то дело дошло уже до отчаяния и крайней ненависти. Да, это великая гуманность. Легко видеть в другом всё худое, всё злое и ничему не находить оправдания и винить, и обвинять безапелляционно. Не страшись, Егор уже к тебе не придёт за помощью. Как брату, может быть! В нём чувства есть не хуже, чем у тебя, а в некоторых отношениях даже лучше. Ты злопамятен, мстителен, способен выжидать из-за угла своего врага, а он нет, он скоро примиряется и способен врагу сделаться другом. Егору – судьба избавиться от подчинения тебе. Такова моя молитва. Но есть надежда, что и ты сам поймёшь лучше себя. Не даром составилась пословица у французов Si nous n’avons poins de defauts, nous ne prendions pas tant de plaisir a en remarquer dans les autres. («Если у нас нет совсем никаких недостатков, мы не получаем такого удовольствия, замечая их у других» - перевод мой. Т.Ж.) Здесь с большой осторожностью является необходимость сказать кое-что о самом себе, но чтобы не быть пристрастным и не впасть в пассию, ограничусь только тем, что я давно живу сознательною жизнью и сам себя хорошо знаю. Те морали, которые ты способен мне читать теперь, я их давно-давно себе не только читал, но и внушал, но ничего не успел. Я создание своего времени, насколько возможно было, я шёл с временем, следил за ним и за всеми веяниями. Одно только скверно, что не мог оторваться от той профессии, к которой у меня не было ни способности, ни таланта, но это произошло оттого, что мне казалось, что эта сфера при неспособности своей дать детям хорошего образования, будет служить хорошей школой во всех отношениях, и как кажется, оно так и есть. Тебе же особенно жаловаться и сетовать на отрочество совсем нечего, тебе всё-таки досталось надолго всё лучшее, чем остальным детям. Да, мы были бедны, но мы всё-таки дали тебе училище и гимназию, но ты сам всем этим не хотел воспользоваться, не только не хотел, но прямо пренебрёг. Если бы на самом деле у тебя было в те годы сознание, какое ты себе приписываешь по будто бы воспоминаниям, то наверно ты бы не лишил себя гимназии Херсонской, живя у Левитон. А если бы и не жил там, то ты мог бы уже иметь за уроки стол и квартиру, словом, мучился бы, распинался и кончил бы курс. Ты имел пример перед собою и дядю, и многих других. Но ты поступил по-своему. И если бы я тогда принял репрессивные меры, то, верно, был бы осуждён за это тобою, как теперь ты осуждаешь. Но это всё равно. Я знаю, что осуждать легче, чем находить всему оправдание и оправдать. Благо мне, что в данном случае моё самосознание меня не гнетёт, не упрекает, иначе я себя действительно признал бы негодной тварью. Если я себя корю и буду укорять себя до могилы, то разве за то, что я не мог иметь лучших средств, при которых думаю, что и ты, может быть, был не тем, но ведь мы знаем, что у большинства людей с достатками дети шелопаи, а дети бедняков, рано повстретившись с действительной жизнью, скорее становятся полезными себе и другим, т.е. выходят лучшими людьми. Да что об этом говорить! Я согласен с твоим мнением, что я бесполезный, негодяй, тупоумный, похотливый, недостоин иметь право носить звание твоего отца. Моё имя только позорит тебя. Что же – отрекись, я, поверь, преследовать тебя не буду. Одного только я не могу себя лишить, это сознания, что ты мой сын, а если желаешь и это отнять у меня, ты можешь, я препятствовать не буду. Моё же чувство родительское, хотя усугублённое, униженное, развенчанное, всё-таки останется. Этого ты уничтожить не сможешь. После этого письма твоего, которое я возьму с собой даже в могилу, я сознаю, что между нами должно быть всё кончено. Исключая разве воспоминаний, что у меня был старший сын, а у тебя, что был когда-то у тебя отец и только. Отныне я себя лишаю права нарушать твой покой чем бы то ни было. Никаких требований, никаких претензий, как и до сих пор. Ты же поступай, как твоя новая философия поддиктует.
Одно я тебя только на прощание попрошу, если только желаешь и можешь, старайся всеми силами найти Володе труд самостоятельный, независимый от тебя, тогда и я скажу, что ты что-то сделал для него. Но если ты не сможешь этого сделать или, как ты это после объяснять будешь, что подходящего случая не было, то самое лучшее, если он будет знать, что он сам должен думать о себе. Я не говорю – сейчас. Он должен немного отдохнуть от этой тяжёлой солдатчины, но с весны этот вопрос должен быть решён. Таково моё мнение. Думаю, что и Володя того же мнения, так мне чувствуется.
Есть многое, многое по поводу твоего письма что сказать, но не хочется растравлять раны своего сердца и разжёвывать те беззастенчивые ядовитые слова и выражения, которыми оно наполнено. Бог с тобой. Пусть тебе твоя собственная совесть тебя простит в будущем, как она прощает тебе теперь. Но помни, что придёт пора, что та же галлюцинация твоей памяти, которой ты страдаешь теперь, если не дай Бог останется такою же, не даст покоя твоей совести. Я же прощаю тебе, как прощал тебе и в 16 лет, когда совершалось брожение твоего ума, что естественно бывает почти у всех в этом возрасте.
Пожалуйста, не собирай справок обо мне у Осипа. Тяготится ли он моим присутствием или нет? Я тягощусь присутствием его, а он напротив. Он кажется мне лучший брат, чем ты мне сын. Но к сожалению Осипу я только брат, а тебе я отец. Мне нужна буря, и в буре мне покой. К сожалению, я вас всех перерос и любви даром не хочу, я её покупаю за деньги всегда, знаю, что даром не любят, но только любовницы, жёны и дети, но не отцы и матери. Ты пишешь… Довольно! Всего сразу не перескажешь. Скажу только, что заботу и попечение обо мне при условиях моего исправления какого и каких-то условий, какие были у тебя с Егором в переписке из Белой Церкви, я не желаю и вообще ничего не хочу. Спасибо тебе за то, что ты уже сделал. Мы квиты, ты отплатил мне в ровной мере. Ты исполнил свой долг.
Прощай, пока ты ещё не лишил меня звания своего отца – всё же твой отец.
20 ноября 1896 г.
Григорий Евсеевич Гельман.
|