***
Addendum
Для добавления
Придя к власти, наш дорогой Никита Сергеевич Хрущёв устроил крупные гонения на властные структуры – армию и КГБ. Он уволил многих офицеров в запас, и таким образом очень большое количество вполне работоспособных мужчин оказались не у дел. Когда точно совершилось это историческое событие, я не могу сказать, но судя по тому, что бывший кагебешник стал директором вагона-ресторана и встретился с моей матерью в самом конце пятидесятых годов, можно предположить, что это именно тогда и произошло.
Так вот, моя мать была старшей официанткой в бригаде, которой руководил этот самый Олег Николаевич. В ресторанных бригадах обычно существовала такая иерархия: старшая официантка, обслуживающая первый зал, обычно спала с директором вагона-ресторана; вторая официантка – с шеф-поваром; судомойка – с помощником шеф-повара, реже – с кухонным мужиком (истопником и прислугой на все руки). Конечно, возможны были перестановки, но они не очень поощрялись. В этом таился твёрдый финансовый расчёт. У старшей официантки было больше клиентов, стало быть, она приносила больше дохода. К тому же, буфет, где отпускались спиртные напитки, находился в первом зале. Часто им ведал сам директор, но если он отлучался, то кому, как не своей любовнице, мог он передоверить это золотое дно? К тому же: каждый сверчок знай свой шесток. Старшей официантке полагается директор, второй официантке уже кто-то рангом пониже, это же ежу понятно.
Когда мать приезжала домой из очередной поездки, она первым делом вынимала из бюстгальтера кучку ассигнаций – это были деньги, которые она сумела урвать у клиентов, обсчитывая их и не доливая им положенного количества водки и коньяка. Дно небольшого чемодана, с которым мать ездила в поездки, всё сплошь было усеяно монетами, даже в несколько слоёв: это были чаевые. Я не осуждала мать за эти деньги, хотя меня раздражало то, что она хвасталась тем, как она всё это сумела урвать. Даже в свои десять-одиннадцать лет я понимала, что за её каторжный труд получать ежемесячную зарплату в сорок пять рублей было смешно и глупо. Женщина, которая с утра до вечера, не присев, обслуживает клиентов, а потом, после шестнадцатичасового рабочего дня моет и убирает вагон-ресторан, спит пять часов в сутки, на стоянках таскает на себе тридцатипятикилограммовые ящики с водкой и пивом, не может не воспользоваться возможностью как-то компенсировать затраты своих сил и здоровья. Сама бы я, возможно, до этого не додумалась, да мать подсказала. Ладно, это было ещё полбеды. Теперь я только удивляюсь тому, что деньги, доставшиеся ей с таким трудом и таким риском, мать тратила совершенно бездарно: она их попросту пропивала со своими дружками и подружками в том же вагоне-ресторане уже после приезда в Москву. Ведь на эти деньги тогда можно было построить минимум двухкомнатную квартиру, первый взнос за «хрущобу», насколько я помню, составлял всего-навсего четыреста рублей (на новые деньги, после реформы 1961 года). Если бы мать не была такой непроходимо легкомысленной дурой, она могла бы и вопрос со мной решить раз и навсегда. У неё была бы своя комната, у меня своя, и что она там творит у себя, мне было бы безразлично, лишь бы не у меня на голове. Про её деньги даже нельзя было сказать «easy come – easy go» (легко пришли – легко ушли), хотя Геруся и называла их «лёгкими». Они не были лёгкими, она были грязными и тяжёлыми, но мать их просаживала с потрясающей лёгкостью. После приезда в Москву она появлялась дома на полдня, чтобы замочить в двух тазах грязные вещи, привезённые в чемодане, а потом исчезала на несколько суток, порой и на целую неделю, пока не прокучивала всё до последней копейки. Потом она снова появлялась дома, но уже без денег и садилась на такую вынужденную диету: кильки на 20 копеек в день, кислая капуста на 4 копейки, чёрный хлеб на 7 копеек плюс кипяток без сахара. На свой «Беломорканал» мать или занимала у соседей, или стреляла у них же по папироске-другой. Мне было ужасно жалко её, ведь я-то была сыта, благодаря Гере. И в то же время понимала, что она сама виновата. При этом сама мать, казалось, никаких особых страданий не испытывала: кипяток – так кипяток, кильки – так кильки. Еда её вообще не интересовала. Вот без папирос ей было трудно прожить.
Но я-то совсем не хотела питаться одним чёрным хлебом и кильками! Я росла, и аппетит мой тоже рос. Я не была какой-то привередой, но мамашин рацион меня совсем не устраивал. Поедая же Герин суп, я чувствовала себя нахлебницей, и не потому, что Геруся меня попрекала, а потому, что я видела, как мать безалаберно относится ко мне, к моим нуждам и как бессмысленно она прокучивает наш бюджет.
Уезжая в поездку, мать иногда оставляла мне продукты и какие-то деньги. Курицу мне варила соседка Лида (о ней я расскажу позже), потому что накануне отъезда мать успевала насмерть перегрызться с Герусей. Вермишель и макароны я варила сама, но с приключениями: то они убегали из кастрюли на плиту, то вода выкипала, и они прилипали ко дну кастрюли, то я их пересаливала, то забывала посолить. Со временем я научилась со всем этим справляться, так же как и варить картошку. На оставленные матерью деньги я покупала молоко, масло и колбасу. Если мать оставляла красную икру (бывало и такое), мы с Герусей и Сашкой съедали её вместе.
Как утверждал папа, я с детства была «скопи-домок». Ведь мне не приходило в голову растратить заветную бумажку на глупости, и я тратила деньги только на еду, но они всё же кончались, а мать всё не приезжала, и я опять садилась Герусе на шею.
Кроме кое-каких продуктов и кое-каких денег, мать оставляла два больших таза с замоченным грязным бельём. Я равнодушно проходила мимо этих тазов, хотя соседи уговаривали меня выстирать эти вещи. Я же считала, что это будет несправедливо: почему я должна делать то, что обязана делать мать? С какой радости я в свои одиннадцать-двенадцать лет должна заниматься большой стиркой? Выстирать свои маленькие вещички я, конечно, могла, но валандаться с крупными вещами мне было действительно трудно. Мне ставили в пример Галку, но нас и сравнивать было смешно: она была намного выше меня, её руки и ноги были куда длиннее и сильнее моих, и кроме того, у нас с ней были разные наклонности – она всегда была очень хозяйственная, а я нет. К тому же меня злило то, что мать просто-напросто не выполняет свои обязанности. Если бы она была инвалидом или всего лишь не очень здоровой женщиной, но разумной и доброй матерью, я бы, наверное, не очень охотно, но всё же взвалила бы на себя эту обязанность. А так я принципиально отказывалась шевельнуть хоть пальцем, следуя такому соображению: один разок выстираешь, она потом с меня вообще не слезет. А соседям я отвечала, что я ещё маленькая.
Я и вправду была маленькая. Вот Галка моя, она-то уже и стирала, и летом бабушке вовсю на даче помогала: таскала воду, собирала навоз на лугу и в лесу, полола грядки, мыла полы. Если мы с ней шли по воду на колонку, Галка несла большое ведро и бидон, а я – два небольших бидона. Думаю, оттого что Галка с детства таскала тяжести, у неё и болят теперь руки. Я же всю жизнь могла носить тяжести только на плече или на спине, но не в руках. И сейчас не ношу.
Ну так вот: из какой-то там очередной поездки мать вернулась домой не одна, а напару со своим директором и новым возлюбленным Олегом Николаевичем.. Естественно, его появление меня ничуть не обрадовало: никакие мамашины мужики мне были не нужны, и я уже очень хорошо знала, чем мне грозит их появление в доме. Однако надо отдать ему должное: после Гриши он был самым приличным из мамашиных хахалей, во всяком случае из тех, кого мне выпало счастье лицезреть. Во-первых, ему было уже лет сорок, во-вторых, он не был каким-то проходимцем, вроде незабвенного Геночки Хрусталёва. Конечно, он был партийным, так как являлся руководителем и бывшим военным, тем более из органов. Звёзд с неба он не хватал, но не был пьяницей и не стремился жить на деньги матери. Кажется, он действительно хотел создать семью. Мать забеременела от него, и он не имел ничего против. Ко мне он относился вполне лояльно, несмотря на мою неприветливость, и даже исполнил мою заветную мечту, которая казалась мне несбыточной: купил мне велосипед «Ласточка» Я довольно быстро выучилась кататься на нём, и Геруся тоже. А мать с него только сваливалась.
И всё же досточтимый Олег Николаевич не рассчитал, с какой бешеной кошкой он связался. Не прошло и нескольких месяцев, как мы все услышали излюбленное материнское словечко «уё…вай!», произнесённое в его адрес с такой экспрессией, какая не оставляла места для сомнений. И Олег Николаевич действительно удалился. Мать поспешила к нашей кривошеей Фросе, потом приползла домой, как побитая кошка, и принялась зализывать душевные и физические раны. И на этот раз я осталась её единственным ребёнком.
Случай с ненаглядным Олегушкой заставил меня задуматься над одной вещью. Я не придумываю это задним числом, я действительно задумалась над этим вопросом именно в то время. Я подумала: вот, взрослый дядя, директор ресторана, ведь он же член коммунистической партии, но ведь он же и ворует! Мать рассказывала, что весь их коллектив должен выполнять два плана: один для государства, а другой для себя. При этом самый большой навар приходился на долю именно директора. Все члены бригады должны были отслюнить ему определённую сумму: официантки должны были обманывать и обсчитывать клиентов; шеф-повар и его помощник должны были доливать водой супы, недокладывать масла в блюда, заниматься пересортицей. Иначе он не взял бы эту бригаду в следующий рейс. Сам же господин директор бестрепетной рукой самолично разводил водой водку и коньяк или переклеивал этикетки с бутылок с пятизвёздочным коньяком на бутылки с трёхзвёздочным, с чего тоже имел весьма приличный гешефт. Мать вела две тетради учёта и постоянно снимала излишки, чтобы не попасться во время проверок. Одна тетрадь была официальной, другая подпольной, и об этом она нам с Герусей рассказывала сама и постоянно надоедала нам своим хвастовством по поводу того, как это ловко у неё получается.
Понятно, что главными действующими лицами являлись здесь официантки, шеф-повар и сам директор. У судомойки и кухонного мужика никаких возможностей погреть руки не было, и поэтому директор должен был выделять им определённую сумму, чтобы они были довольны и держали язык за зубами.
Так вот, в моей умной голове никак не укладывалось: член партии и наглый вор. Именно с этого момента идеальный образ кристально чистого коммуниста, который нам создавали учителя и средства массовой информации, а также книги и фильмы, начал в моих глазах вянуть, чахнуть и смердеть. И я сама для себя решила, что никогда и ни за что не вступлю в эту самую партию.
***
Inde irae.
Отсюда гнев.
У меня, однако, хватало ума ни с кем этими мыслями не делиться, но определённую жизненную зарубку я для себя сделала. А так я хорошо и охотно училась, делала, что велели, любила и слушалась Герусю и молча сопротивлялась материнскому влиянию. У меня вызывало раздражение всё, что она требовала от меня, даже её справедливые требования – помыть посуду, принести воды, подмести пол – вызывали у меня протест. Здесь, конечно, играло свою роль ещё одно обстоятельство. Ведь я была круглой отличницей, гордостью класса, я постоянно ощущала свою избранность и гордилась своими способностями, а потому считала все домашние обязанности ниже своего достоинства. Я полагала так: раз я хорошо учусь, значит, я выполняю свои обязанности, и нечего взваливать на меня лишние. А полы пусть двоечницы моют! Моё высокомерие и моя безрукость бесили мать, и поскольку иных мер воздействия, кроме колотушек, она не знала, то мне они доставались довольно часто. Как-то раз Геруся не выдержала и вступилась за меня. Ну и что из этого вышло?
Накануне мать прокуёхталась со своим очередными гостями до трёх часов ночи, они оставили на столе грязные тарелки с воткнутыми в остатки еды окурками и грязь на полу. Каким-то образом мне всё же удалось заснуть под их пьяную беседу (у Герусии в комнате на своей раскладушке). Утром я встала и без завтрака ушла в школу. Там на перемене я съела пару пирожков и пришла домой усталая и голодная. Был третий час дня. Мать возлежала в постели и читала книжку. Она велела мне собрать, унести в коридор и вымыть грязную посуду, причём таким капризным тоном, будто она была барыней на вате, а я девкой-чернавкой. В школе никто никогда со мной так не разговаривал. Дома же эта пустая развратная бабёнка, которая по какому-то недоразумению была моей матерью и имело надо мной власть, стремилась помыкать мной. Она оскорбляла моё чувство собственного достоинства, и я не могла ей этого простить. Если я даже ничего и не смела ей ответить, то по выражению моего лица она поняла, что я о ней думаю. Тогда она заорала, чтобы я поворачивалась быстрее, что она мне не служанка и не рабыня (любимая её присказка). «Не служанка и не рабыня, - думала я, - а просто дура». От обиды у меня слёзы навернулись на глаза. «Не смей выть! - снова заорала мать. – И нечего пялить на меня свои жидовские очи!» В это самое время Геруся собиралась на работу во вторую смену и слышала всё, что происходило у нас. В первый и единственный раз в жизни она сорвалась на матерщину, Ругаться Геруся не умела, не то что мать. Однако она обругала дорогую сестрицу сукой, проституткой и блядью; сказала, что мать протрахалась всю ночь чёрт-те с кем, дрыхла до двух часов дня, а теперь изображает из себя больную; сказала, что девочка (то есть, я) ушла в школу без завтрака, пришла после учёбы и хочет есть, а ты, стерва, заставляешь её убирать за собой грязь. Ну, и так далее, и тому подобное, словом «не мать ты ей, а ехидна». Время подходило к половине третьего, Герусе пора было идти на завод. Она оделась, сильно хлопнула дверью и ушла, вся кипя негодованием.
Пока Геруся произносила свою филиппику, мать молчала как рыба. Но не успела за Герусей захлопнуться дверь, как она накинулась на меня с руганью и с колотушками. Отведя душу, она, по обыкновению, стала жаловаться, что оббила об меня все руки. Я плакала и думала: хоть бы они у тебя совсем отсохли.
Конечно, бывает, родители наказывают своих детей. Дети обижаются и злятся, но они всегда прекрасно знают, за дело их наказали или нет. Если за дело, обида скоро проходит. Если же ребёнка постоянно оскорблять, как мать оскорбляла меня, любовь ребёнка к родителям выцветает, потом исчезает и превращается в ненависть или равнодушие. У меня же со временем возникло чувство двойного оскорбления: и оттого, что меня бьют не по делу, и оттого, что меня бьёт какая-то безмозглая обезьяна. Я уже почти не любила её, но ей ещё многое предстояло сделать, чтобы я совсем вырвала её из своего сердца. Однако, как говорится, процесс пошёл.
Был ещё один очень неприятный эпизод в наших с ней отношениях. Приближался какой-то из моих дней рождения – возможно, моё тринадцатилетие. Незадолго перед этим мать нашла себе какую-то новую «вечную» подругу, кажется, тоже официантку, у которой была дочка чуть помоложе меня. Они стали захаживать к нам в гости, однажды мы даже сходили в Сандуновские бани, до которых мать была большая охотница, и мы с этой девочкой с удовольствием плескались в маленьком бассейне. Что девочка, что её мать вполне соответствовали мамашиному уровню развития, но никак не моему. Мне они были неинтересны и совсем не нужны. На свой день рождения я просила мать дать мне десять рублей и уйти из дома. Я хотела позвать к себе Люду Кривич и Надюшку Ахметову, приготовить салат, купить сладкой воды и пирожных. В то время этих денег мне бы хватило с головой. Мать же заявила, что мы будем отмечать мой день рождения вместе с этой её подружкой и её дочкой. Я попыталась выразить свой протест и сказала, что тогда мне вообще никакого дня рождения не нужно и пусть она от меня отвяжется. Тогда мать схватила нож и принялась его ручкой колотить меня по голове, а потом дёргать за косы. При этом присутствовал мой отец, приехавший за мной, чтобы отвезти меня в гости к тётушке. Увидев, как разбушевалась мать, он попытался что-то там вякнуть в мою защиту, и тогда мать заорала: «Забирай своё говно и отваливай!». Я, рыдая и икая, собрала свои книжки под мышки, и мы с отцом поспешили убраться восвояси. Этот день был как раз началом весенних школьных каникул, и я все каникулы просидела дома у тётушки Елены Львовны. У меня не было денег, чтобы пойти в кино, у ни у кого из моих школьных подруг не было телефонов, чтобы я могла позвонить им, в тётушкином дворе у меня не было подружек, поэтому мне было скучновато, хотя и довольно спокойно. Тётя, конечно, и тут доставала меня своим трудовым воспитанием, но в этом не было ничего обидного, и я просто старалась увернуться, как могла. Когда же каникулы закончились, мне было очень страшно возвращаться домой, потому что я понятия не имела, как меня там встретят. Утром я взяла портфель и поехала на метро в Сокольники. До этого мне никогда не приходилось ездить в метро в часы пик, и я была крайне удивлена, когда толпа народу просто-напросто вынесла меня из вагона, когда мне это было совсем ни к чему. В следующий вагон я сесть не сумела, подождала ещё одного и втёрлась-таки внутрь. Кое-как доехала до Сокольников, села на трамвай и доехала до Майского просека, где стояла и стоит наша школа. После уроков со страхом в сердце побрела домой, поднялась на второй этаж и увидела в глубине коридора мать, стоявшую у плиты. Мы бросились друг другу в объятия и зарыдали. Оказывается, она боялась, что я уйду от неё навсегда. На какое-то время мир был восстановлен, и мать даже проявила кое-какую заботу о единственной дочери: она купила несколько отрезов и заказала тёте Лиде сшить мне и себе пару летних платьев. Кажется, это было в последний раз в нашей с ней жизни.
***
Qualis rex, talis grex
Каков пастырь, таково и стадо.
Наверное, здесь стоит поподробнее рассказать о моих школьных делах и о моей школе вообще. Во-первых, в школе моя учёба всегда шла успешно, меня часто хвалили и ставили в пример другим – то есть, лили елей на мою тщеславную душу. Во-вторых, в те времена мне нравилось ощущать себя в коллективе, тем более что там мне принадлежало особое место. В-третьих, меня там любили и уважали, что мне было крайне необходимо. Я могу без конца петь оды своей дорогой и любимой Светлане Алексеевне. Что бы я делала без её любви и сочувствия? Как бы я училась? Для меня было очень важно чувствовать особое её отношения ко мне, хотя наша Света ужасно педагогично старалась не показывать своих пристрастий. Но я – маленькая нахалка – знала, всегда знала, что занимаю в её сердце какое-то исключительное место. Правда, в этом не было ничего удивительного: сначала Светлана Алексеевна влюбилась в мой табель с круглыми пятёрками, а потом, наверное, не могла не полюбить девочку, которая всегда тянула руку вверх, желая ответить на все вопросы, и если её спрашивали, всегда отвечала ясно, полно, по существу дела. (Я теперь сама преподаю и люблю таких учеников, которые рвут у тебя подмётки на ходу, да только они редко встречаются). Кроме того, наши с ней интересы лежали в одной плоскости, если можно так выразиться. Думаю, если бы Светлана Алексеевна была бы математичкой, у нас не возникло бы такого душевного альянса. Именно потому, что она была преподавателем русского языка и литературы, она и нравилась мне, а я – ей. Я так любила её уроки русского языка, так старалась всё понять и во всё вникнуть, что она не могла этого не оценить. Я вообще была очень благодарной ученицей, но для меня не было большего удовольствия, чем выйти к доске, звонко отрапортовать какое-нибудь правило, привести интересные примеры или грамотно написать предложение на доске и объяснить, почему такое-то слово пишется так, а не иначе. Я испытывала чувство высокого торжества, когда Светлана Алексеевна выводила в журнале и в моём дневнике привычные мне пятёрки. Лишь раз или два у меня возникли со Светланой Алексеевной маленькие недоразумения, и я до сих пор их помню. Один раз нам надо было выучить стихотворение Алексея Кольцова «Косарь». Оно, как известно, написано белым стихом, без рифмы, а я была к этому непривычна, и оно мне не нравилось. Я его выучила, конечно, но когда мне пришлось его декламировать перед всем классом, я прочитала его без выражения, и Светлана Алексеевна поставила мне тройку. Если бы она знала, что мать меня поколотит за эту тройку, она бы мне её никогда не поставила. Но меня больше задело то, что Светлана Алексеевна не поняла, почему я плохо прочитала это стихотворение; кстати, Ромка Жернов тоже схлопотал за него тройку, но ни капельки не расстроился. Мне кажется, мы были слишком маленькими и глупыми, чтобы почувствовать красоту этих строк:
Раззудись, плечо, размахнись, рука,
Ты пахни в лицо, ветер с полудня!
Освежи, взволнуй степь просторную.
Упади, трава подкошённая,
Поклонись, цветы, головой земле!
Это случилось, когда я училась в третьем классе. Второй случай произошёл, когда я училась уже, наверное, в пятом. Светлана Алексеевна задала нам выучить стихотворение М.Ю.Лермонтова «Бородино», которое мне как раз очень нравилось. Я прочитала его, что называется, на «ять», но Светлана Алексеевна сказала, что я читала невыразительно, и поставила мне четвёрку. Наверное, я просто очень торопилась, когда читала. Но я опять обиделась и опять запомнила. А так мы всегда существовали с ней душа в душу.
Мы всегда пристально наблюдали за тем, как и во что одевается наша дорогая Светлана Алексеевна. У нас даже существовали особые приметы: если Светлана Алексеевна приходила в тёмно-вишнёвом платье с отделкой из машинной вышивки, значит, настроение у неё доброе; если в светло-сером костюме, - стало быть, сегодня будет строжить. Вообще набор туалетов у наших учителей был минимальным, и мы все их наряды знали наизусть. Но вот однажды Света пришла в школу в чёрном пиджаке (никогда прежде и никогда потом мы её в нём не видели). Ну, чернее дня у нас не было! Что такое у неё произошло накануне, мы так никогда и не узнали, но не дай Бог пережить ещё один такой день. Мало того, что она наставила кучу двоек и троек по разным предметам – ведь она вела у нас и русский, и арифметику, и чтение, и труд, и рисование, и физкультуру – кончился этот знаменательный день тем, что на последнем уроке (русского языка) она сломала указку о парту, на которой сидели две наши непроходимые дуры и троечницы – Шура Беднова и Зинка Бокарёва, – до того они достали её своей дуростью. Накричавшись на них, Светлана Алексеевна сказала: «Танечка, выйди к доске, хоть ты меня порадуй». И я гордо-прегордо вышла и ответила всё, как полагается. Весь класс взирал на меня с надеждой, а Светлана Алексеевна и впрямь с благодарностью. И это я запомнила на всю жизнь.
Я помню нашу Светлану Алексеевну в чёрном трикотажном спортивном костюме, пряменькую, стройную, когда она проводила у нас уроки физкультуры. Мы занимались с ней не в спортивном зале, а в рекреации на пятом этаже, где и находилась наша классная комната. Во втором классе мы учились в первую смену, и наша классная комната была на втором этаже. Рядом с нами располагался второй «А», которым руководила Людмила Николаевна, самая близкая подруга нашей Светланы Алексеевны. Они вместе закончили педучилище и вместе поступили на работу в нашу школу. Благодаря их дружбе, мы неплохо ребят из второго «А», главным образом, их отличников и отличниц. В этом классе учились две очаровательные пискли – Ирочка Героева и Леночка Баранова. Время от времени одна из них стучалась к нам в дверь и тоненьким-претоненьким голоском произносила: «Светлана Алексеевна, Людмила Николаевна просила взять у вас кусочек мела», - и при этом заливалась очаровательным румянцем – от смущения. Я бешено ревновала нашу Свету к этим противным очаровашкам. Зачем она им улыбается? Ходят тут всякие… Я нахально считала, что все улыбки нашей Светы должны принадлежать мне, а ещё, может быть, Валерику Никитенкову, ну и Люде Кривич с Аллой Некрашевич. А всяким там героевым и барановым пусть их Людмила Николаевна улыбается. Подумаешь, воображалы!
Вот такая я была гадюка и жадина. Я всю жизнь была жадная до людской любви. И мне надо было, чтобы меня любили как-то отдельно, по-особому, как любила меня Светлана Алексеевна. Думаю, эта жадность проистекала от недостатка любви в семье, от недостатка материнской любви и врождённого тщеславия. Мне всегда требовалось занять какое-то особое место в сердцах тех, кто мне нравился. И меня действительно любили: и в школе, и в институте, и на работе. А вот в сердцах тех мужчин, которые мне нравились, для меня никогда места не находилось. Но это уже другая песня.
Мне повезло и не повезло с моей школой. Повезло во многом: это была очень порядочная школа, где работали очень порядочные люди, отличные педагоги и учителя, где была очень требовательная и строгая директриса, которая всегда ставила превыше всего благо своих учеников. Наш директор Екатерина Андреевна Жердина, или Екатерина Вторая, как её называли за глаза, сумела сразу же собрать очень хороший преподавательский состав. Жила она прямо в здании школы, где у неё была отдельная квартира с отдельным входом. Семьи у неё не было, все свои силы она отдавала школе. Несмотря на то, что наша школа была совсем новой, мы очень быстро обросли хорошими традициями, присущим старым школам со стабильным педагогическим коллективом.
Мне кажется, в нашей школе не было того, что называется текучкой кадров. Очень многие учителя, пришедшие в нашу школу в 1955 году, когда она только открылась, проработали в ней до тех пор, пока она не закрылась – из-за отсутствия учеников. Это произошло, когда уже наши дети практически выросли. Следовательно, и мы знали тех учителей, которым предстояло нас учить, и они знали нас ещё до того, как мы начали у них учиться.