***
Inter alia.
Между прочим.
Прежде чем приступить к описанию этой новой страницы, мне хочется окинуть прощальным взглядом те первые годы моей жизни, которые можно считать моим детством. Они охватывают послевоенный период и доходят до знаменательного 1956 года, когда состоялся ХХ съезд КПСС и был развенчан культ Сталина. Как бы там ни было, мы все – вся страна – безвозвратно ступили в другую эпоху. Наше поколение было уже не сталинским, а хрущёвским. Ещё до разоблачения культа Сталина я успела побывать вместе с матерью в Мавзолее и увидеть обоих наших незабвенных и мудрых вождей, лежавших рядышком, словно шерочка с машерочкой, в своих скромных гробиках. А потом мать почему-то решила снова отвести меня в это чудное место, и там увидели уже одного Ленина, без его верного друга, соратника и последователя. Кругом все шептались о секретном докладе Хрущёва и о том, что Сталин был очень нехорошим человеком. Я начала приставать к матери с вопросами: что такое сделал Сталин? Она всё говорила, что потом мне скажет. И вот после посещения одинокого Ленина, прямо на Красной площади мать отвела меня в сторонку и сказала мне полушёпотом: «Он неправильно управлял государством». Надо заметить, это был мудрый ответ. В управлении государством я считала себя несведущей, поэтому деталями дела интересоваться не стала, и мои вопросы прекратились.
Атмосфера как-то просветлела, стала более прозрачной. Взрослые перестали шикать на нас, когда мы задавали им неудобные вопросы. Никита Сергеевич вовсю веселился сам, а заодно и всю страну. Помню, ещё в 1954 году мы, идеологически выдержанные малявки, с удовольствием распевали:
«Берия, Берия, вышел из доверия!
А товарищ Маленков надавал ему пинков».
Затем по радио начали бесконечно склонять и спрягать самого Маленкова, ещё кого-то и «приткнувшего» к ним Шепилова. Помню, как я переживала во время каких-то очередных выборов: вдруг выберут не Хрущёва и Булганина, а кого-нибудь ещё! Я тогда не знала, что в нашей стране такого быть не может.
Хрущёв подавал бездну поводов и тем сочинителям анекдотов, а на студии Союзмультфильм режиссёр Александр Иванов снял свой хит «Чудесница» - о кукурузе и о том, что можно сделать из неё. Фильм был вполне в духе времени – боевой и задорный – но самое главное, он оказался необыкновенно своевременным. Наш дорогой Никита Сергеевич как раз недавно побывал в США и совершенно помешался на кукурузе. Он решил, что накормит кукурузой всю страну и все будущие поколения нашей страны. С его лёгкой руки кукурузу принялись выращивать на всей территории нашей необъятной родины – от Магадана и Владивостока до Туркмении и Белого моря. Естественно, «Чудесница» оказалась самым модным фильмом того времени. Все со сладострастием распевали блатную песенку злодеев-сорняков:
«Нас с тобой не сеяли, не жали, ха-ха!
Хлеборобы нас не уважали, ха-ха!
Рожь, пшеницу мы изгложем,
Кукурузу уничтожим,
На полях останется труха, ха-ха!»
Возможно, всё это было немного попозже, однако имело самое непосредственное отношение к 1956 году и его событиям.
В наших учебниках для третьего класса уже не было портретов вождя и учителя всех народов. Четырнадцатого февраля 1956 года, когда я ещё училась во втором классе, прямо в день открытия ХХ съезда меня приняли в пионеры, несмотря на то, что мне ещё не исполнилось девять лет. Ведь я же была круглая отличница, и мне простили недостающие полтора месяца. Нас принимали в пионеры в музее М.И.Калинина – двухэтажном зелёном особняке на Моховой, напротив нынешней станции метро «Боровицкая». Там со мной произошёл любопытный случай. Мать купила мне алый шёлковый галстук. Все наши галстуки находились в руках у нашей старшей пионервожатой. Среди этих галстуков оказался один старенький, ситцевый, с оторванным кончиком. Когда нам стали повязывать галстуки, этот старенький и рваный галстук повязали мне. Я очень огорчилась и обиделась, но мне тут же его поменяли. А потом выступила бабушка одного из моих одноклассников, Валерки Варакина, славненького, но очень среднего мальчика, и рассказала, что она была одной из самых первых пионерок в стране и что этот самый старенький галстук ей на шею повязал сам Владимир Ильич Ленин. Ей хотелось, чтобы её внук вступил в пионеры, надев именно этот галстук. А получилось так, что эта бесценная реликвия некоторое время украшала мою шею, и по сути дела, в пионеры в этом галстуке вступила я, потому что он был на мне, когда мы произносили клятву юного пионера.
Когда мы вышли из музея, уже пионерами, все наши мальчишки, невзирая на мороз, расстегнули вороты своих пальтишек, чтобы всем было видно, что они в пионерских галстуках. А мы, девочки, им завидовали. Вот такие мы были идейные!
Итак, я заново познакомилась со второй папиной сестрой – Еленой Львовной Ждановой. Папа привёл меня к ней в гости в её полуподвальную квартирку на Тверском бульваре. Тётин дом находился в двух шагах от Никитских ворот, после старого здания ТАСС, в глубине двора. Мы обычно доезжали от Сокольников до станции метро «Библиотека Ленина», переходили на станцию «Арбатская», а оттуда шли пешком по Суворовскому бульвару до Никитских ворот. Я обожала и обожаю новую «Арбатскую». Как много ни было бы на ней народу, она никогда не кажется переполненной. Она светлая, немножко купеческая, благодаря своей красно-бело-золотой расцветке; на ней много скамеек для сиденья, и пол выложен мрамором разных расцветок, и по нему очень удобно было прыгать по квадратикам одинакового цвета. Когда же эскалатор выносил нас наверх, в вестибюль, навстречу нам выплывал чудесный мозаичный портрет Сталина в натуральную величину. Сталин был изображён в полной форме генералиссимуса, и сам он словно бы выходил навстречу нам из-за красной бархатной портьеры. Портрет был выполнен очень искусно, но после ХХ съезда его не то скололи, не то покрыли штукатуркой. Я видела, как там пытались создать какую-то другую мозаику, но видимо, дело не пошло, и сейчас там красуется пустой гипсовый картуш во всю стену.
На Арбатской площади в те времена не было никаких подземных переходов, не было и никакого Нового Арбата, прозванного «вставной челюстью Москвы». И Суворовский бульвар гордо тянулся во всю свою законную длину, и один из его концов не был съеден подземным туннелем.
Моей дорогой тётушке было о ту пору около 55 лет. Она, как и все Ждановы, была небольшого росточка, но чуточку полновата, что очень меня удивило: ведь и отец, и Тинечка были чрезвычайно худыми. Волосы у тёти были скорее светлыми, с небольшой проседью, и укладывала она их совсем по-старинному: наверху она заплетала их в косичку, но не туго, чтобы можно было устроить надо лбом кок, и закрепляла её шпильками; оставшуюся часть волос она заплетала тоже в косичку, но уже туго, и делала из неё затылке пучок, также закреплённый шпильками. На ночь она разрушала это сложное сооружение, расчёсывала волосы, делила их на прямой пробор и заплетала их в две косицы, перевязывая их концы шнурочками, которые она называла «косоплётками». Этот ритуал она исполняла неукоснительно в течение, по крайней мере, первых тридцати лет нашего знакомства, пока её довольно длинные и тонкие волосы не поредели настолько, что из них можно было соорудить лишь маленький пучок из очень тонкой косицы. Тётя начала тут же печься и о моих косах – вплетать в них косоплётки и завязывать огромные воздушные банты из капрона, который тогда вошёл в большую моду.
Когда я увидела Елену Львовну впервые, она показалась мне совсем не похожей на папу и Тинечку. Но я была тогда ещё слишком маленькой, чтобы уловить их семейное сходство, и лишь потом, много позже, видя их вместе, начала замечать его. В отличие от Тинечки, у тёти была довольно пышная грудь, и даже наличествовал некий животик. Двигалась она живо, голос и манеры у неё были приветливыми, но достаточно повелительными. Однако боялась я её гораздо меньше, чем Тинечку.
Вся тётина квартира была размером метров двадцать, наверное. Для того чтобы попасть в тётину квартиру, надо было с улицы войти в тёмный маленький тамбур, сколоченный лично папой для тепла, а потом уже отпереть сначала одну дверь, затем другую и спуститься на несколько ступенек вниз. Таким образом, можно было попасть в прихожую, которая одновременно служила кухней. Справа от лесенки, у низкого-низкого окошка стояла газовая плита, в углу был отгорожен туалет. Ещё ближе к лесенке находилась раковина и кран с холодной водой. У стены, слева от лесенки стоял старенький деревянный буфетик-сервант. У двери, которая вела в комнату, стоял очень старенький и маленький кухонный стол.
Из этой прихожей-кухни дверь вела в комнату с очень низким окном, выходившим в крохотный садик. В комнате была печка, стоял письменный стол, тётина кровать у одной стены, папин диван стоял у стены напротив печки, перед ним находился круглый стол на толстых ножках. У окошка красовался тётин туалетный столик со стареньким зеркалом, у дверей – этажерка с книжками и безделушками. Если я оставалась ночевать, папа уступал мне свой диван, а сам укладывался на раскладушке.
Квартира была чрезвычайно сырой; по её оштукатуренным стенам светло-жёлтого цвета шли огромные безобразные разводы. Папа говорил, что раньше в этом помещении находилась кузница, и никакая печь не могла как следует высушить этот полуподвал, вовсе не предназначенный для жилья. Несколько лет спустя в этот дом провели центральное отопление и в тётину комнату поставили толстые-претолстые трубы-регистры, тогда все разводы исчезли сами собой, но в комнате и зимой нечем было дышать. Тогда папа сломал печку.
Несмотря ни на что, какой-то уют здесь присутствовал, не такой, как у Тинечки, а более обычный, как у других. Папа украсил верх стен коричневым орнаментом, сделанным по трафарету. На стенах висели небольшие картины, написанные папиными приятелями-художниками, были пришпилены какие-то открытки. Тётушка собственноручно каждое воскресенье мыла и натирала линолеум на полу и вытирала пыль с книжной полочки, висевшей над письменным столом, с этажерки и со своих безделушек. В те времена у советских людей был один-единственный выходной, и все домашние дела приходилось делать в воскресенье. К тому же, если припомнить, что тётушка была фанатично предана своей работе и с утра до вечера пропадала в своём детском саду, то когда же ей ещё было заниматься домашним хозяйством? На своё счастье (но не моё), тётушка была прирождённым «жаворонком». Она очень легко вставала ни свет ни заря и летела в свой детский сад к семи утра, чтобы успеть принять первых детей. В то время она работала в небольшом детском садике на Писцовой улице, в районе Бутырок, и ездила туда на троллейбусе.
Постепенно я начала привыкать к своей «новой» тётушке. Она же со сладострастием приступила к моему воспитанию и перевоспитанию. Ей многое во мне не нравилось, и прежде всего – моя причёска. Я укладывала свои косички «корзиночкой» сзади, а тётя этого не любила, она считала эту причёску деревенской. Некоторые мои слова и выражения она считала вульгарными, и возможно, не без основания. Наверное, ей не нравилось и моё вольное обращение с отцом, а некоторая моя наивность в поведении с ним (я могла положить ему ноги на колени или ходить в его присутствии в короткой рубашонке) ей казалась непозволительным неприличием. Словом, тётушка сразу же принялась запихивать меня в достаточно жёсткие рамки своих понятий о том, как должна вести себя приличная девочка моего возраста. Мне это не дюже нравилось, но во-первых, мне некуда было деваться, а во-вторых, я чувствовала, что тётушка делает это от своей доброты, а не по вредности характера.
Вскоре мне довелось увидеть тётушку во всём блеске её профессиональной деятельности. Думаю, это произошло во время моих каникул. Она взяла меня с собой в свой детский садик. В принципе, мне там понравилось. Я увидела большую комнату, просторную и чистую. В глубине её, у противоположной от входа стены стояли четыре низких столика с маленькими стульчиками и большой стол технички, где она мыла посуду. В комнате было три высоких окна, и рядом с одним из них находилось небольшое возвышение, покрытое ковром, а на нём разместились разнообразные игрушки. Ребята сидели прямо на ковре; девочки играли в куклы, мальчики возили машины. Кое-кто из ребят сидел за столиком и рисовал. Дети не дрались и не ругались, не кричали и не безобразничали. Когда подошло время обеда, несколько мальчиков и девочек постарше стали разносить чашки с компотом и ставить их на столики, а тётя следила за тем, чтобы они при этом держали чашки за ручки и не давали им скользить по блюдцам. После обеда техничка расставила на свободном пространстве всей комнаты раскладушки-«козлики», тётя же вытащила из специальных ячеек детские постели и разложила их на раскладушках. Я удивилась тому, как они их не путают. Потом ребятишки улеглись спать, а я посидела тихонечко с книжкой, пока они спали. После сна мы пополдничали и вышли на улицу. Я уже успела подружиться с некоторыми ребятишками, среди них были и близнецы – Юра и Майя Тутанцевы. У Майки оторвались помпоны от её вязаной шапочки, и я сунула их в карман своего пальто и тут же забыла о них. Потом то ли я сама о них вспомнила и отдала их тёте, то ли тётя спросила меня об этих помпонах, и тогда я о них вспомнила, уже не могу сказать. Соль была в том, что тётя вообразила, будто мне захотелось взять эти помпоны себе. У неё вообще в голове постоянно роились подозрения относительно детских поступков и даже детских намерений, чаще всего абсолютно невинных. Да, я согласна: бывают у детей свои детские грешки и дурные наклонности, которые следует пресекать в зародыше. Но это вовсе не означает, что все дети только и думают о дурном, гораздо чаще их «преступные»» действия являются следствием их недомыслия и неопытности.
Столкнувшись с тётушкиным недоверием, я просто опешила. Несколько раз я пыталась оправдаться, но тётя так и осталась при своём мнении. И я взяла да и плюнула на это дело, тем более, что наши отношения от этого никак не пострадали. Просто я так и осталась в недоумении. Потом я лучше узнала свою тётушку и уже ожидала от неё подобных закидонов. Конечно, всесторонне изучить такого взрослого человека, какою была тётя для меня в то время, мне было никак не под силу, но я старалась притереться к ней, как умела. В конце концов, не так уж много было вокруг меня людей, готовых позаботиться обо мне так, как заботилась она. Тётя всегда старалась накормить меня посытнее и повкуснее. Она покупала мне чулки или отдавала мне свои, если видела, что я хожу в рваных. Кстати, чулки тогда делали из утильсырья, и они рвались просто моментально. Тётя водила меня в баню, стирала моё барахлишко и не давала мне зарасти грязью. Если она при этом ещё выдавала свои постоянные тирады да ещё менторским тоном – что ж, это были неизбежные издержки производства.
Про наши походы в баню стоит рассказать отдельно. Я уже говорила о тётушкиной способности подниматься ни свет ни заря и отправляться на подвиги. Так вот, если я приезжала к тёте и отцу в субботу вечером, в воскресенье утром она выдёргивала меня из постели часов в семь утра, чтобы мы поспели к открытию Чернышевских бань в восемь ровно. Тётушка желала быть там в первых рядах, во-первых, для того, чтобы в моечном отделении ещё не было пара, во-вторых, чтобы шайки и лавки были ещё чистые. Если учесть, что от тётиного дома до бань было ходу пятнадцать минут, то у нас ещё оставалось время до открытия, и мы с ней толклись в полной темноте на морозе ещё минут пятнадцать.
Зато мы везде были первыми – и в гардеробе, и в предбаннике. Мы врывались в моечное отделение, словно махновцы в очередную станицу, занимали лучшую лавку и захватывали столько шаек, сколько считали нужными. Тётя всегда брала с собой в баню дегтярное мыло и банное мыло. Сначала она мылась сама, а потом принималась за меня. Она два раза намыливала мне голову и при этом сильно тёрла её, ну а потом выливала мне на голову несчётное количество шаек воды, и я уж сама терла и промывала волосы как можно усерднее, чтобы вымыть из них мыло. Это была довольно зверская процедура, но своей цели она обычно не достигала – мыло полностью не вымывалось, и когда я расчёсывала после мытья волосы, на расчёске оставался белый налёт. Всего-то и надо было, что взять щепотку питьевой соды и добавить в воду, и всё мыло растворилось бы, но тётя почему-то этого не делала. Может быть, свои волосы ей удавалось промыть обычной водой, но для моих требовалась более мягкая. Конечно, расчёсывать довольно длинные и не совсем промытые волосы было трудно, поэтому я старалась расчесать их, пока они были мокрыми. Потом тётя заплетала мне косички, мы одевались и возвращались домой часам к десяти утра. Из дома мы выходили обычно в полной темноте, возвращались же, когда уже рассвело, и это было приятно. Утром мне ужасно не хотелось вставать и тащиться в эти бани, которые находились на бывшей улице Станкевича, ныне в Воздвиженском переулке, рядом с церковью, которая, к счастью, сохранилась до наших дней. Однако после я была рада, что мы так рано от всего этого отделались, что ещё целый день впереди. Правда, я не высыпалась, потому что всю жизнь мой самый лучший и самый крепкий сон приходился на период с семи до девяти-десяти утра, и в те времена я спокойно могла спать до двенадцати дня. Тётушка вставала рано, но она запросто могла хлопнуться спать среди дня и вставала после дневного сна свежая, как огурчик. Мне же всегда было трудно заснуть днём, а если я и засыпала, то просыпалась с головной болью и противным привкусом во рту и потом долго не могла придти в себя. В общем, не совпадали мы с тётей по фазе, и всё тут. Вот папуля, тот в это время отсыпался за нас обеих. Он как раз продирал глаза к тому моменту, когда мы с тётей возвращались из бани. Пока он умывался и брился, тётя готовила завтрак, и мы с ней с аппетитом принимались за еду. Папа обычно пил крепкий сладкий чай и ел булочку с изюмом или повидлом. Потом он укладывался с книжкой на диван, а мы с тётушкой принимались за уборку. Конечно, мне вовсе не хотелось заниматься этой самой уборкой, но тётя была одержима идеей трудового воспитания и применяла эту идею на практике с суровой непреклонностью, от которой мне некуда было деваться. Думаю, ей не очень приятно было смотреть на мою кривую физиономию, когда она заставляла меня вытирать пыль с этажерки и перетирать безделушки. Ещё меньше мне нравилось отчищать ножки стульев от налипшей на них мастики и прилипших к ней тётиных волос. Когда уборка заканчивалась, я вздыхала с облегчением и подсаживалась к отцу на диван, чтобы читать с ним из одной книжки. Как-то раз он прочёл мне вслух рассказ О.Генри «Пимиентские блинчики», после чего я прилипла к этому писателю на всю жизнь.
Кстати, с рассказами О.Генри у меня были сложные отношения. Дело в том, что годом–другим раньше я пыталась читать его рассказы, но ничего в них не понимала. Я помню, как я сидела на полу дома, в нашей комнатушке, и читала маленькую копеечную книжку под названием «Фараон и хорал». Даже в самом названии не было ни одного знакомого слова, кроме союза «и». Но рассказ чем-то завораживал меня, и я перечитывала его снова и снова ничего не понимала. А папа не просто читал мне, но и объяснял непонятное, и юмор, жизненная правдивость и затаённая печаль произведений Генри пленили меня навсегда. Вообще, мне очень нравилось, как отец читает вслух. У него было какое-то врождённое чувство меры и вкус, и несмотря на то, что его голос был высоковат для мужчины и немного глуховат от постоянного курения, его всегда было приятно слушать, особенно, если он читал стихи. Папа читал стихи таких поэтов, о которых нам в школе не рассказывали – Алексея Константиновича Толстого, Игоря Северянина, Надсона и Бальмонта. Это он прочитал мне стихотворение Северянина, которое в какой-то мере отражало наши с ним отношения.
В парке плакала девочка:
«Посмотри-ка ты, папочка,
У хорошенькой ласточки
Переломана лапочка.
Я возьму птицу бедную
И в платочек укутаю».
И отец призадумался,
Потрясённый минутою.
И простил все грядущие
И проказы и шалости
Милой маленькой дочери,
Зарыдавшей от жалости.
Хотя мне и была смешна сентиментальность этих стихов, я всё же чувствовала, что в своей основе они правдивы, и поэтому они мне нравились.
Папа никогда не ленился отвечать на мои вопросы, и если он обнаруживал, что я чего-то не знаю, он с удовольствием ясно и просто рассказывал мне об этом. Обычно он говорил: «Как, дурочка, ты до сих пор этого не знаешь?», а потом спокойно, без всякого менторства в манерах и в голосе, объяснял мне непонятное. Я очень любила, когда он мне что-нибудь рассказывал. Например, получилось так, что на Тверском бульваре были выставлены большие щиты с иллюстрациями к известным произведениям русской и советской классики – к «Войне и миру», «Герою нашего времени», «Тихому Дону». Конечно, в девять лет я ещё ничего из этих книг не читала, хотя и слышала об этих книгах. Папа не только расскзал мне о содержании этих книг, но и о художниках, которые их иллюстрировали. Он с удовольствием рассказывал, а я с интересом слушала. Но вернёмся к Елене Львовне.
Почти каждое воскресенье к ней в гости приходили две её подруги – Зинаида Фёдоровна и Алла Александровна. Обе они были преподавателями физкультуры, чрезвычайно преданными своему делу, особенно Зинаида Фёдоровна. Обе они были чуточку моложе тёти, но в их возрасте эта разница была почти совсем не заметной. Пожалуй, старше всех выглядела Зинаида Фёдоровна – «Зизи», как называла её тётя, с которой они дружили уже лет тридцать. У Зизи были волосы неопределённого цвета, которые она заплетала в две косы и укладывала на затылке в обычную «корзиночку». Кожа у неё была смугловатая, наверное, от постоянного пребывания на свежем воздухе, и у неё было больше морщин на лице, чем у обеих её приятельниц. Черты её лица были симпатичными, серо-синие глаза смотрели прямо и требовательно, в звучном голосе слышались приятные модуляции. Однако любой человек, как мне кажется, при виде трёх подружек прежде всего посмотрел бы на Аллу Александровну, которая обладала удивительной внешностью. Во всяком случае, мне Зизи казалось совсем обыкновенной, а вот на «Алку», как называла её тётя, я всякий раз смотрела так, будто видела её впервые. Она была высокой и статной женщиной, но я всегда думала, что ей лучше было бы быть мужчиной. Лицом она напоминала Александра Блока – своими удлинёнными, очень определёнными чертами, прямым, почти мужским, носом и глубокой ямочкой на очень твёрдом подбородке. Её глубоко сидящие глаза были скорее тёмно-зелёными, но иногда казались серыми. И в то же самое время своими тёмными, почти чёрными волосами, которые наискось перечёркивали её высокий лоб и падали ей на плечи она напоминала Паганини. Голос у неё тоже был очень звучный, но обычно она говорила медленно, словно нехотя, и глаза её смотрели на всё и вся словно свысока. Но это была всего лишь манера. На самом деле она была одинокой и не очень счастливой женщиной, иначе вряд ли бы она стала проводить воскресные дни в обществе Елены Львовны, которая ревновала к ней свою Зизи, а посему недолюбливала. Зинаиду Фёдоровну тётя обожала и считала непререкаемым авторитетом, «Алку» она всего лишь терпела. При всём при этом ей, по-видимому, доставляло удовольствие сплетничать по поводу единственной дочери Аллы Александровны и её неудачных романов. Зинаида Фёдоровна жила на юго-западе Москвы, где-то рядом с кинотеатром «Прогресс». Алла Александровна жила очень близко от тёти, в доме рядом с тем, где помещался магазин «Армения», - в общем, почти на углу Тверского бульвара и Пушкинской площади. Зинаида Фёдоровна была тренером по лёгкой атлетике, она воспитала за свою жизнь огромное количество спортсменов, которые стали мастерами спорта и позже вышли в чемпионы. Алла Александровна была тренером по фигурному катанию. Тётя, помнившая свою альпинистскую молодость, всю жизнь интересовалась спортом и была в курсе спортивных событий и достижений – благодаря своей Зизи, конечно.
И опять я оказалась в обществе очень взрослых людей. Я должна была прилично вести себя, не вмешиваться в их разговоры, быть услужливой, не хватать лучшие куски с общей тарелки и вообще проявлять скромность и смирение. Так, во всяком случае, это виделось тётушке. Мне это виделось совсем не так, и возможно, другая девочка, менее покладистая, более подвижная и более избалованная родительской любовью, не выдержала бы всей этой «тягомотины» и взорвалась, но мне просто некуда было деваться. Здесь – я знала – обо мне позаботятся, накормят и голую не выпустят, а дома меня ждала вздорная мамаша с каким-нибудь своим очередным ненаглядным (Геночку Хрусталёва, безлошадного цыгана она всё же вскоре выперла). Улица со всеми её прелестями меня никогда не привлекала. Надо сказать, что тётя сумела воспитать во мне одно хорошее качество – уважение и внимание к пожилым людям. Я до сих пор с удовольствием помогу поднести сумку старушке, открыть дверь перед немощным стариком или помочь перейти дорогу бабушке с палочкой. Я уважала тётю, уважала её подруг, называла их по имени и отчеству, в том числе и тётю, и обращалась к ним только на «вы». И мне глубоко противна современная манера тыкать всем подряд, невзирая на возраст и положение, и обращаться по имени к взрослым людям, не называя их по отчеству.
Ну, а единственной моей отрадой был в то время мой дорогой папа, с которым я в свои девять-десять лет очень дружила и от которого я именно в период своего отрочества очень многое узнала и переняла. Прежде всего, нас обоих от тётиных сентенций спасало чувство юмора, которого моя милая тётечка была начисто лишена. Я с детства ценила меткое словцо, удачно ввёрнутую реплику, нарочито двусмысленное замечание или якобы невинную шутку, зато терпеть не могла пафосных речей и длинных бессмысленных тирад. Тётя как раз обожала произносить всяческие филиппики, никогда не достигавшие цели, но вызывавшие у меня глухое раздражение. Они не заставляли меня следовать её желаниям, а приучали искать любые лазейки, чтобы только их не слышать. С отцом же общение было лёгким и весёлым. Мы много смеялись вместе и понимали друг друга с полуслова. Особенно я любила, когда папа передразнивал свою дорогую сестрицу. Предположим, она произносила какую-нибудь грозную речь по поводу его пьяных безобразий (и я от души ей сочувствовала), но стоило папе сделать серьёзное лицо и произнести торжественным тоном: «Представляешь себе, Танька, вчера твоя тётка в пьяном виде…», как я начинала покатываться с хохоту. Папа никогда не поучал меня, он просто твёрдо верил в моё благоразумие, а я любила его и потихонечку, исподволь перенимала его жизненную философию. Я сердилась на отца только тогда, когда он выпивал. К счастью, денег у него всегда почти не было, кроме того, мы виделись с ним обычно только в выходные.