Татьяна Жданова. Семейные хроники

Наша биография  •  Институт  •  Люди, книги, люди  •  Подруга   •  Союзмультфильм
Путешествие по горам  •  Путешествие по Франции  •  Путешествие по Италии  •  Фотографии и документы
|   Контакты

Наша биография

 

Страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37
← предыдущая   следующая →

Сначала мама Женя долго говорила о том, что вот, надо помыть полы. Видимо, так она готовила себя и нас к этому великому событию. Если полы собирались помыть в субботу, разговоры об этом начинались с понедельника. В день Х мама Женя с решительным и одновременно страдальческим выражением лица вносила в комнату ведро с водой и тряпку. Она загоняла меня на кровать, чтобы я не мешалась. Она переворачивала стулья вверх ногами и ставила их на стол. Она отодвигала кадку со своей любимой фуксией подальше от окна. Затем она начинала мыть пол, и на лице её было страдание. Часто, размахавшись тряпкой по полу и отступая назад, она толкала задом свою драгоценную фуксию, та чуть не падала, и это было ещё одним тяжёлым переживанием в море несчастий. Вслед за мамой Женей возникала Геруся с топором в руках. Она скребла топором наш прекрасный некрашеный и ненатёртый паркет. Потом вся эта грязь снова смывалась водой. Я, сидя на своей кровати, всей душой болела за маму Женю. Мне тогда казалось, что вся домашняя работа – это неимоверно тяжёлый труд, на который почему-то обречены женщины. Я с ужасом думала о том, что и мне всё это предстоит, когда я вырасту – вернее, старалась об этом не думать, как-то надеялась, что минует меня чаша сия. Когда же пол был вымыт, его застилали газетами. Дерево высыхало, светлело, становилось почти белым и очень красивым. От чистых полов приятно пахло. День-два газеты спасали их от грязи, а потом их убирали и сжигали в печке. А пол опять грязнился.

Стирка была драмой, мытьё полов – трагедией, ремонт – эпохальным событием, приготовление пищи – тоскливой рутиной. Мама Женя не умела и не любила готовить, и делала это только по необходимости. Я уже говорила, что её воспитывали барышней, по своему призванию она была художницей, и весь этот быт, наверное, казался ей наказанием господним. И Геруська выросла такой же рохлей и неумехой, и я росла такой же. Я и не подозревала, что домашнюю работу можно делать легко, играючи, между делом и даже с удовольствием – всё это пришло ко мне намного позже. Ну, а в тот момент я готова была плакать, глядя на то, как надрываются мама Женя с Герусей.

Я ничего не пишу о матери в этот период нашей жизни, потому что её и не было с нами: она уехала в Алма-Ату со своим новым мужем Гришей. Собственно говоря, мои воспоминания практически начинаются со дня её отъезда, хотя я немного помню, как мы жили все вместе: дед, мама Женя, Гера, мать, Гриша и я. Вообще я помню себя отрывочно лет с трёх, хорошо – с пяти. Гриша был просто солдатом, очень славным и добрым парнем. Он был высоким, сильным и тёплым,  он брал меня на руки, клал к себе на плечи и говорил: «Это моя лиса». Поскольку у матери была какая-то рыжая лиса, я понимала, почему он меня так называет. Если Гриша выпивал, он не становился скандальным, как дед, или сальным и надоедливым, как мой отец. Он не дебоширил и не ругался, а сидел за столом и пересчитывал свои ноги, приговаривая: «А где моя третья нога?» Потом ложился спать и никого не трогал. Мне он очень нравился, и я называла его «мой Гриша».

Срок его службы закончился, и они с матерью уезжали в его родную Алма-Ату, где жила его семья. Меня же мать преспокойно оставляла на руки своим родителям. Отец рассказывал, что он пытался предупредить Гришу. Он говорил ему: «Ты посмотри, ведь Аэлитка со мной разошлась, чёрт знает, с кем только не путалась, теперь ребёнка оставляет. Как ты с ней будешь жить?» Гриша отвечал: «Ничего, я её перевоспитаю». Милый наивный мальчик.

Я помню, как они уезжали. Я сидела в своей кроватке, мать подошла поцеловать меня на прощанье. На ней был высокий голубой берет, скорее шляпка в виде берета – они были в большой моде в то время. Я не испытывала ни горя, ни отчаяния, не плакала и не пыталась её удержать. Во-первых, мне было всего четыре года, а во-вторых, для меня она была всего-навсего «Аэлиточка-калиточка». Они с Гришей забрали большой фанерный чемодан, какие-то узлы и ушли. Я осталась  с мамой Женей, дедушкой Мишей и Герусей – с теми, кто занимал в моей жизни гораздо больше места, чем мать.

Конечно, из её семейной жизни с Гришей ничего не вышло. Не успела она приехать в Алма-Ату и познакомиться с его роднёй, как переругалась со всеми. Все оказались дураками и дурами – Гришина мать, сёстры, братья – одна Аэлита Михайловна была умной и великолепной. Она расплевалась с Гришей, сделала аборт на пятом месяце беременности и ушла жить на квартиру. Она и не подумала вернуться домой – куда? зачем? Её квартирной хозяйкой оказалась женщина постарше неё, одинокая, опытная и очень чистоплотная. Они пришлись друг другу по душе и вместе искали приключений. Надежда научила мою мать следить за собой и управляться с домашним хозяйством. Мать стала чистоплотной, как кошка, и научилась готовить, так что этот пробел в её воспитании был ликвидирован. Она устроилась на работу секретарём-машинисткой в какой-то трест и была вполне довольна своей жизнью. Она была молода, ничем не связана, мать, отец, дочь были далеко, и особенно задумываться было не о чем. Она жила легко и беспечно, заводила и бросала любовников, делала аборты и время от времени писала нам письма на шести листах – это она умела. Несколько раз она присылала нам посылки. Что там было, я не помню, кроме папирос с картинкой «Три богатыря» для деда. Дед ругался: зачем нужно было посылать эти папиросы в Москву, когда они здесь продаются на каждом углу? Кроме того, дед, кажется, курил «Приму», а мама Женя – «Памир». Сама мать курила «Беломор-канал». Мы с Герусей не курили. Отец, возможно, тоже курил «Приму».  У всех них, кроме матери, были мундштуки, которые время от времени надо было чистить. Иногда я чистила гвоздиком мундштук мамы Жени. Вообще, я выросла в табачном дыму. Мать не курила только во время беременности и кормления.  Отца без сигареты не помню, зато помню, сколько раз он по неосторожности, беря меня на руки, обжигал своей сигаретой, потому что рука у него не гнулась. А ещё он сильно прижимал меня к себе своей раненой рукой,  и я верещала: «Папка, не тискай меня своей деревянной рукой!» Неудивительно, что сама я закурила в 18 лет. Геруся не курила никогда.

Итак, я осталась с бабушкой и дедушкой. Оба они оказали огромное влияние на  формирование моей личности. Как я говорила, в доме преобладали вкусы деда, в своей основе деревенские, очень простые. У нас в доме не было никаких красивых вещей, никакого уюта. Конечно, после войны трудно было сыскать что-нибудь красивое, а что было до войны – сгинуло: продали, обменяли, просто потеряли. Однако другие умели как-то прикрывать свою нищету. У нас же в доме всё было грубым, старым, некрасивым. Вот сейчас я выскажу свою сокровенную мысль: мне кажется, что у детей эстетические понятия формируются гораздо раньше этических, и они гораздо твёрже. Ребёнок не знает, хорошо это или плохо – отнять у другого ребёнка игрушку, пока ему не объяснят, но он точно знает, какая игрушка красивая, а какая – нет. Попробуйте какую-нибудь двухлетнюю особу заставить надеть платье, которое ей не нравится. В то же время она не понимает, что орать во всю глотку – некрасиво.

Тут-то мы и подошли к тому, что любила и не любила я. Обычно ребёнок привыкает к окружающей обстановке, считает её обычной и воспринимает её такой, какая она есть. Собственно говоря, так было и со мной, но теперь, много лет спустя, вспоминая своё детство, я понимаю, что очень многое вокруг меня мне не нравилось, только тогда я не умела выразить этого.

Мы жили в двухэтажном деревянном доме, в окружении таких же двухэтажных и одноэтажных деревянных домов. Сокольники – бывшее дачное место, и все дома в округе были бывшими дачами, с террасками, верандами, резными наличниками, печками, деревянными полами. После революции в эти дома хлынул деревенский люд, заселил их и пристроил самодельные пристройки, заполонив их так плотно, что иногда на четырёх квадратных метрах жили два человека. Cелились большими семьями, по соседству, как в деревне: там и здесь Фадины, Гавриловы, Фомичёвы.  К ним приезжали родственники из деревни, рождались дети. Скученность, теснотища. Уборная – деревянный домик со щеколдой на щелястой двери – во дворе, там же помойка. Вода – в колонке на противоположной стороне улицы, домой её носили вёдрами и бидонами. Печки топили дровами, дрова хранили в сараях, сараи строили рядом с домом, выглядели они убого. К пятидесятым годам, когда я начала оценивать окружающее, бывшие загородные дачи превратились в жуткие развалюхи. Полы были косые, потолки протекали, некоторые дома скособочились, и их подпирали длинными толстыми брёвнами, как контрфорсами.

Наш дом отличался от прочих тем, что в прошлом это была не дача, а загородная больница. От прежней жизни  там остались  потолки четырёхметровой высоты, паркетные полы (в каждой комнате – паркет особого рисунка) и высокие окна с тонкими изящными переплётами и двойными рамами.  Летом вторые рамы снимали и выносили в сарай, а зимой ставили на место, промазывали замазкой и между рамами клали вату – для тепла. Окна открывались наружу, и мыть их было очень трудно.  Их надо было снимать с петель, мыть и ставить обратно. Тут уж без деда было не обойтись, а там, где дед – непременная суета вокруг дивана и очередная нервотрёпка. Естественно, он же был главным промазчиком рам и укладчиком ваты. Нам оставалось только восхищаться его сноровкой.

К нам на второй этаж вела широкая лестница в два марша, с деревянными ступенями. Её ограждали перила, но они были выше моего роста, поэтому дед прибил широкую доску ниже перил, что бы я и другие дети не вывалились, когда будут спускаться или подниматься. В этом отношении он был молодец. Конечно, и в этом случае не обошлось без воркотни и последующего хвастовства, но всё же…

Наверху лестницы находилась высокая дверь, которая не запиралась и вела в длинный коридор. Слева был длинный отрезок коридора, справа – короткий. В конце длинного отрезка  мутнело очень высокое окно с частым переплётом и небольшими квадратными стёклами, которые вымыть было совершенно невозможно. Под окном стояла газовая плита. Вдоль коридора шли двери, каждая дверь вела в отдельную комнату. Наша дверь была последней справа. Большая Оленья, дом 19, квартира 15 – такой был наш адрес. Меня заставили его выучить, чтобы я могла его назвать, если потеряюсь. Короткий отрезок коридора упирался в дверь комнаты, там жили Нектаровы, слева от них – Пушкарёвы, справа – тётя Таня-полоумная с сестрой (вот они-то и жили вдвоём на четырёх метрах).

По сравнению с ними, мы были просто буржуями: всего четверо в двадцатиметровой комнате. Коридор был грязноватым и темноватым:  его освещали лампочки без колпаков и абажуров, висевшие под высоким потолком. Около каждой двери висел рукомойник, под ним стоял на табуретке таз, под табуреткой или рядом – ведро с помоями, закрытое дощечкой. Тут же стояли грубо сколоченные столы-тумбы, на них громоздились вёдра с чистой водой, кастрюли с супом, сковородки с картошкой. В столах-тумбах хранились миски, кастрюли, кружки. Всё это было какое-то убогое, тёмное, вонючее. Мне безотчётно всё это не нравилось, но я об этом тогда не думала, да и не смогла бы объяснить свою неприязнь.

У меня осталось ощущение, что у нас не было занавесок на окнах, а вместо них какое-то время висели склеенные газеты. Может быть, это моя выдумка. Зато помню наше огромное окно, за которым росла высокая липа. Вся наша часть Б.Оленьей была усажена старыми липами. Вечером я боялась оставаться одна в комнате, потому что тени от веток и листьев этой липы ходили по тёмному стеклу и казались мне живыми и очень страшными. Я выскакивала в коридор к маме Жене и вцеплялась в её юбку. Она была занята готовкой и пыталась загнать меня обратно в комнату, но я плакала и ни за что не соглашалась идти туда одной. 

В комнате стоял старый четырёхугольный стол, который обычно задвигали в угол слева от окна. Я часто забиралась под него  со своими игрушками. У меня было много игрушек, тут я пожаловаться не могу. У меня были куклы, машинки, кубики, формочки для песка, лопатки, совочки и прочая дребедень. Для всей этой прелести дед сколотил мне большой ящик и обернул его снаружи большим куском прочной фольги – мятой и довольно жёсткой. Ящик стоял иногда под кроватью, иногда под столом. Мне рассказывали, как однажды я перегнулась через край этого ящика, чтобы достать игрушку со дна, не удержалась и нырнула головой вниз, так что из ящика торчали только мои ноги в красных ботиночках. Мама Женя ничего не заметила: она сидела за столом и упоённо читала какой-то французский роман (может быть, и не французский, но это так у нас называлось). Я беспомощно барахталась в ящике, а потом завопила: «Ребёнок задохнуться может, а они книжечки почитывают!» Естественно, я повторяла чьи-то слова. Чьи?

Зимой углы комнаты промерзали так, что я сколупывала иней с обоев, сидя под этим столом. Иногда его ставили к окну, тогда на его место водружали  Герусину узкую железную кровать. Иногда деду нужно было чертить, и стол выдвигали на середину комнаты.

Какой-то маленький письменный столик стоял в углу справа от окна, над ним висела полка с книгами, треугольник на гвоздике, фотография симпатичного молодого человека. Это была Герусина епархия. Над её кроватью тоже висела полка с книгами, но там были и мои книжки. Впритык к изножию Герусиной кровати стояла моя кроватка. Она тоже была железной, с пружинным матрацем. В изножии моей кровати стоял комод, над ним висело зеркало. Справа от двери стояла большая печка с плитой. Мама Женя часто готовила не на газовой плите, а на печке или на керосинке. Газ был привозной, его надо было экономить. Иногда его не привозили, и все готовили на примусах, печках и керосинках. Совсем близко к печке, вдоль стены стояла кровать, на которой спали мама Женя с дедом. Мне она казалась высокой и широкой, и я любила забираться к маме Жене в постель. Помню ещё одно или два старых кресла, обитых чёрной кожей, из-под которой вылезала набивка – чёрный конский волос. Потом они куда-то исчезли, наверное, их просто выбросили. Были, конечно, и стулья, но они тоже были обиты чёрным дермантином – грубые и некрасивые. Были табуретки, которые дед сколачивал сам и весьма ими гордился. Он всегда давал мне посидеть первой на новой табуретке.

Зато у нас был один-единственный настоящий венский стул. Кажется, в то время никто не ценил его красоту – только прочность. Это был остаток прежней дореволюционной роскоши, который пережил революцию и войны. Он дожил, по крайней мере, до середины 60-х годов. Геруська ставила на него корыто и стирала, он стал совсем ободранный, мы выкрасили его масляной краской в тёмно-коричневый цвет, а он всё сохранял какое-то своё благородство. Так что я ошиблась, одна красивая вещь в нашем доме всё же была.

Слева от двери, при входе, дед умудрился сделать чулан. Он отгородил угол фанерой и досками, сделал дверь. Там он хранил свои инструменты и другие бесценные сокровища. Наверху чулана были устроены полати. Там тоже можно было спать. Иногда там спал сам дед, а какое-то время у нас почему-то там спала соседская девушка Нина Фомичёва. Поскольку потолки в доме были очень высокие, многие  делали полати у себя в комнатах. Например, у Нектаровых был устроен как бы второй этаж, где спали Галя и Боря, они залезали туда по приставной лестнице.

У нас не было ковра ни на полу, ни на стене. Вместо них мама Женя сама плела при помощи огромного деревянного крючка, выточенного делом, коврики из обрезков старых чулок и разноцветных тряпочек – получалось довольно живописно. Их и клали на пол перед кроватями, чтобы не было так холодно вставать босыми ногами на пол. На стенах висели картины, написанные мамой Женей. Кстати, иногда она рисовала по моей просьбе. Однажды я попросила её нарисовать мне Деда Мороза, только молодого. Как многие дети, я боялась и не любила старых людей, кроме хороших знакомых. Мама Женя действительно нарисовала мне довольно большую картину на листе ватмана с Дедом Морозом, у которого было молодое лицо с розовыми щеками и большая ёлка за плечами вместе с мешком для подарков. Мне очень понравилась эта картина. Её повесили над моей кроватью, я смотрела на неё и радовалась.

У нас долго не было даже настоящего абажура. После очередного ремонта мама Женя брала каркас от прежнего абажура, кальку и расписывала её по своему желанию  - в соответствии с цветом обоев – каким-нибудь узором. Потом оборачивала каркас этой калькой, и получался новый абажур.

Вообще мама Женя любила делать «из дерьма конфетку», как она это называла. Как-то раз Геруся принесла со своего завода кусок мягкой материи бордового цвета – такой материей оклеивали калоши изнутри. Мама Женя сварганила мне из этой материи тёплое платьице с длинными рукавами, кокетку и манжеты вышила узором из красных ниток и пришила белый воротничок. Она вышивала и делала аппликации на фартучках для меня – там были цветы, ягоды, грибочки, веточки. Я их почему-то терпеть не могла и старалась стаскивать их с себя, когда никто не видел. Однажды она взяла небольшой кусок белой ветхой материи (на новую денег не нашлось), укрепила при помощи вышивки в виде сотов, а потом поверх этой сеточки гладью вышила хризантемы. Мне очень нравилась эта «дорожка» - так их называли; их клали на комод или вешали на стену.

У нас не было красивых покрывал на кроватях, они были застланы просто одеялами – байковыми или пикейными;  не было высоких подушек с кружевными накидушками, подзоров – маленьких занавесочек, натянутых между ножками кровати, которые служили украшением, а заодно скрывали ночной горшок, засунутый под кровать,  и прочее. Комната наша выглядела довольно голой, словно солдатская казарма, уюта в ней не было.

Вот у наших соседей Сохряковых, у Галкиных родителей, всё в комнате было по-другому. И тётя Лида, и бабушка Елена Павловна были отличными портнихами. У них была швейная машинка «Зингер», на которой можно было сшить пальто из толстого сукна и сделать вышивку «ришелье». У них всегда было чисто, красиво, уютно: и белое покрывало на кровати, и кружевная накидушка, и подзор, и дорожка «ришелье» на столе  и на закрытой швейной машинке. Всё белое, чистое, накрахмаленное. Мне это нравилось, но инстинктивно я чувствовала, что всё это – не моё, как и в других домах. По-настоящему мне нравилось у Тинечки. Мне нравился у неё деревянный пол, выкрашенный тёмно-зелёной краской, плафон под потолком, похожий на кусок мрамора, низкий широкий Тинечкин диван, и конечно же,  прекрасный секретер из чёрного дерева,  инкрустированный перламутром и отделанный бронзой, и такое же кресло перед ним. Но больше всего мне нравились книги, иностранные словари  на стеллажах и большом письменном столе в комнате у Ловухи, где всегда стояла раскрытая письменная машинка с очередным переводом. Нравились безделушки, расставленные на книжных полках и очень красивой этажерке, - их Тинечке и Ловухе привозили друзья из-за границы. Вот это было «моё», хотя мне строго-настрого запрещалось всё это трогать. Я не давала себе отчёта, почему мне это нравится, и не умела выразить свои ощущения словами, но это было именно так.

Тинечка, папа, Шурочка. Начало 50-х гг.


Весь ужас нашего существования заключался в том, что условия жизни нашей были деревенскими, но вот деревенского приволья у нас не было. В деревне можно и воды из колодца натаскать, можно и дров наколоть, но потом можно выплеснуть помои в канаву, можно и дрова держать у себя во дворе, за своим забором  - везде места много. Можно наплодить детей летом в сарае на сеновале или в стоге сена, или под кустом в лесу. Можно справить нужду в своём личном «чайном домике» или в меже на поле, или под тем же кустом в лесу. У нас же на все эти человеческие отправления было отведено по половине квадратного метра. Стены были тонкими, всё прорывалось наружу – ссоры, примирения, любые разговоры. Как образно выражалась Галкина мать тётя Лида, «раз пёрнешь – и вся Большая Оленья знает». Все жили друг у друга на голове.


10

Страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37
← предыдущая   следующая →